|

Берлин

В 1816 году Гегелю удалось наконец получить профессорскую кафедру в Гейдельберге. Но мы пропустим этот гейдельбергский период, так каждая характеристики нашего мудреца он не дает ничего нового, а о любопытном эпизоде его столкновения с вюртембергскими чинами мы скажем несколько слов ниже. Переходим поэтому прямо к эпохе высшей славы и общественной деятельности Гегеля, когда он является перед нами если и не вершителем судеб своей родины, то по крайней мере одной из самых крупных и заметных величин в деле «вершения».

Это — эпоха реакции, реакции самой бесцеремонной и грубой. Либеральные начинания, вызванные патриотической борьбой с Наполеоном, реформами Штейна и пр., хотя и продолжали бродить в обществе, особенно среди молодежи, но стали уже вызывать самый сердитый отпор со стороны германских правительств вообще, прусского правительства в частности. Далеко не все государи оказались такими рыцарями своего слова, как наш Александр Благословенный; большинство повернуло вспять при первой возможности и устремило свои помыслы на реставрацию, реставрацию всего, что было до Наполеона и произведенной им сумятицы. Ввиду данных заранее либеральных, конституционных и прочих обещаний, это было не совсем «удобно», но в оправдание германским государям можно привести то обстоятельство, что и само общество не особенно настаивало на либерализме, а предпочитало спокойствие духа и мирное благоденствие. Молодежь, правда, бродила; идея единой Германии, сочетавшись с другими, несколько мистическими даже идеями — восстановления времен Арминия*, созревала в ее среде, но благоразумные люди стремились к отдыху после вынесенной передряги. «Забыться и заснуть» — скорее к этому, чем к другой какой формуле склонялось активное и влиятельное большинство общества. «Довольно жертв, понесенных в борьбе с Наполеоном, довольно приобретений, сделанных в министерстве Штейна! Да и не слишком ли далеко зашли мы с эмансипацией крестьян, всеобщей повинностью, конституционными обещаниями и мечтаниями? Торопиться, право, некуда: земля, слава Богу, из-под ног не бежит!» Так говорили многие и были правы в том пункте, по крайней мере, что земля действительно из-под ног не бежала.

* Арминий — легендарный персонаж ранней германской истории, предводитель херусков. — Ред.

«Зоркий взгляд Альтенштейна (прусского министра внутренних и полицейских дел. — Е. С.) увидел Гегеля на гейдельбергской кафедре». Так картинно говорит Гайм. Проще: herr Альтенштейну очень понравилась философия Гегеля, опиравшаяся на формулу «Все действительное разумно». А как там ни мудрствуй лукаво, прусское государственное устройство было все же действительностью, не меньшей действительностью было и желание успокоить умы. В лестных, заискивающих даже выражениях была предложена Гегелю знаменитейшая в Германии берлинская философская кафедра. Он был приглашен со специальной целью оправдать настоящее, доказать его разумность, его необходимость в общем ходе мироздания и — странно — он принял предложение, хотя ничего не принуждало его к этому: в Гейдельберге он занимал вполне независимое положение, его слава была вне всяких сомнений, материальные условия жизни были недурны, а Пруссию он не любил никогда и даже смотрел на нее с величайшим презрением. Но он согласился. Философия с высоты Чистого Разума опустилась на землю и — увы — запачкалась в ее грязи.

Вполне достаточно насмотрелись мы на Гегеля как на индифферентиста, теперь перед нами Гегель-реакционер. Нельзя сказать, что это совершенно неожиданный переход, и все же лучше, если бы его не было. Где же реакционные элементы абсолютного гегелевского идеализма, которые вошли как краеугольный камень в практическую философию — «Философию права» и «Философию религии»? Но сначала факты.

В 1817 году по поводу трехсотлетнего юбилея Реформации* студенты всех германских университетов устроили торжество. Произносились горячие речи, был задуман общегерманский буршеншафт. Профессора сначала присутствовали, потом разошлись, последним ушел Фриз. Молодежь между тем воодушевилась, и шутки ради было устроено маленькое «аутодафе», на котором сожгли реакционные сочинения Коцебу, сотни других реакционных сочинений, прусскую военную косичку, каску и еще что-то. Все это сопровождалось хохотом, насмешками, малосдержанными шутками. В конце концов молодежь мирно разошлась. Но так открыто заявленные либеральные симпатии, такая смелая насмешка над реакцией и не менее смелые мечты об общегерманском буршен-шафте пришлись «не по характеру» министрам вообще, прусским министрам в частности. Заговорили о революции... Гегелю пришлось высказаться. Прежде всего он энергично напал на Фриза, который и так уже находился под уголовным следствием, и обвинил его в подстрекательстве. Заметим при этом, что и раньше между Гегелем и Фризом были счеты: уже в Йене Фриз пользовался большей популярностью, чем наш философ; издав свою «Логику», Гегель в одном из примечаний так резко и энергично разнес логику Фриза, что они стали почти врагами; в Гейдельберге Гегель не получал долго кафедры, потому что там был Фриз. Следовательно, приличие требовало молчать, но Гегель заговорил и притом с таким раздражением, что даже находившаяся на содержании у правительства газета упрекнула его. Гегель отвечал, что он, как прусский чиновник, выше всяких подозрений. Эпизод становился просто неприличным.

* Как известно, в 1517 году Лютер прибил к дверям храма свои знаменитые тезисы.

В 1820 году произошло убийство Коцебу. Убийство было с политической подкладкой, но тут не действовала ни партия, ни революция, а просто ненормальный юноша Занд. Но за этот факт ухватились как за несомненное свидетельство революционных планов, и борьбой с ними определилась дальнейшая политика Пруссии. Довольно либеральничать!.. Реакция вошла в силу, и Гегель сыграл в ней первую роль, хотя в Гейдельберге, накануне своего переезда в Берлин, он либеральничал как нельзя лучше и доказывал тупость вюртембергских чинов, противившихся либеральным начинаниям герцога... Но посмотрим на его профессорскую деятельность. «Он сидит на кафедре, окруженный мелко исписанными тетрадями. Он угрюм и как будто чем-то недоволен; первые слова лекции философ произносит с явным неудовольствием, без церемонии останавливается среди фразы, постоянно кашляет. Но он достиг уже всемирной славы, толпа преданных учеников теснится возле его кафедры, боясь проронить хоть единое слово. Понемногу Гегель воодушевляется, тонкая, сплетенная как бы из паутины диалектика, увлекает его самого. Без всякого колебания забирается он в ее дебри, свободно вращается в сфере самых отвлеченных представлений, с утомительной подробностью останавливается на каждой частности, но в конце концов, благодаря своему гению, он дает слушателю настоящую художественную картину, стройную и изящную, как доказательство великого математика. В аудитории — он царь, который может делать со своими слушателями что ему угодно. От богато убранного стола его философии питаются все науки, питается сама жизнь. Он удовлетворил министерство, и оно осыпает его почестями и наградами, он увлек молодежь всепобеждающей силой своего искусства, грандиозной задачей — обнять все; он наконец успокоил малодушное большинство, примиряя идеал и действительность. Действительность разумна и необходима. Перед нами не разрозненные явления природы, а строго логическое развитие Всемирного Духа. Смотри, радуйся и будь счастлив». Если философия Гегеля давала уму ответ на все вопросы, то его излюбленная точка зрения на мир, как на единое прекрасное целое, успокаивала все малодушные сердца, давала им возможность примириться с жизнью. А этого примирения искали все: Гёльдерлин, Шеллинг, романтики, реакционеры, искали то со страстной потребностью забыться, то с невольным стремлением к полному квиетизму. Наконец разгадка была найдена. Гегель отбросил в сторону малодушные жалобы Гёльдерлина, парадоксы Шеллинга, мистику романтизма — он дал систему наукообразную, подкопаться под которую нелегко, достаточно убедительную, чтобы приковать к себе внимание целого поколения Европы. Он успокоил умы и сердца, но не отречением от действительности, а, напротив, сблизив человека с нею и показав, что она прекрасна, разумна, необходима. «Философия должна постигнуть действительность, но не с точки зрения нашего чувства, наших идеалов и желаний, а с точки зрения разума, который должен доказать ее необходимую связь с прошлым и будущим».

Что же делать человеку? Гегель требовал полной покорности, и эта покорность являлась разумной и необходимой. Для избранного же меньшинства он оставлял еще наслаждение созерцать вселенную как прекрасное целое. Очевидно, министерство могло быть довольно такой философией. Но, полюбопытствует читатель, каким образом Пруссия превратилась вместе со своим государственным устройством в нечто абсолютно совершенное? К сожалению, это не более как компромисс.

И этот компромисс станет для нас очевиден, раз мы остановимся на минуту на «Философии религии» и «Философии права» и посмотрим, как постепенно изменялись взгляды нашего философа, пока не пришли к формуле: «Пруссия и лютеранство суть вещи всесовершенные, и я, Гегель, горжусь тем, что рожден лютеранином и состою прусским чиновником».

Начнем с религии. В юные годы в отношении к ней господствует точка зрения критически настроенного свободолюбивого разума: в юные годы — увлечение Кантом, борьба с протестантским катехизисом, полное сочувствие Шеллингу, не терпевшему в то время схоластиков-богословов. Но критика быстро отступает на задний план, уводя с собою насмешки. Стремящийся к ее постижению гений Гегеля выступает на сцену. Критическое отношение заменяется отношением спокойно наблюдающего историка. Религия — факт прежде всего исторический. Как выработался он, какие условия воспитали то и другое религиозное мировоззрение? Как появилось христианство, как сменило оно классическую веру? Гегель перестает судить, он объясняет. В «Жизни Христа». (1795 год) есть замечательные, глубокие страницы, достаточно выясняющие точку зрения нашего мыслителя. Вот, например, что говорит он: «В древности господствовала государственная идея. Смерть не страшила человека, так как его земной бог — государство — было вечно, по крайней мере в его представлении. Но когда Рим поглотил и разрушил все отдельные республики, когда его самолюбивая, эгоистичная политика унизила человека, отняла у него величайшую цель прежней жизни — служение государству, обратив его в раба, страх перед смертью стал преследовать его. Рим был слишком велик, чтобы каждый из его бесчисленных граждан мог смотреть на его жизнь, на его интересы как на свои собственные: древнее маленькое государство, доступное и понятное каждому, исчезло и оставило пустое, ничем не замененное место. В ужасе перед могилой, где теперь действительно уже кончалось все, человек обратил свои глаза к небу и вместо исчезнувшего земного бога-государства стал искать Бога небесного. И благодаря ужасу римского владычества, только та религия могла представиться ему истинной, которая клеймила господствующий дух времени, которая бесчестье от попирания ногами самодовольной кучки оптиматов* называла честью, а страждущее послушание — высшей добродетелью». Это уже не рационализм юношеских лет, это голос спокойного историка. Чем дальше, тем взгляды Гегеля становятся консервативнее. По-видимому, одна идея, что «человек есть член государства, которое есть начало "высшее сравнительно с личной жизнью"», определяет дальнейшие взгляды Гегеля. Хоть он и не оставляет совершенно своего юношеского радикализма в вопросах догматики, но по свойственной ему способности прячет этот радикализм за густой ряд неудобоваримейших терминов. Все более проникается он уважением к народной религий, считая ее необходимой принадлежностью благоустроенного государства. Дело в том, что «научное знание истины доступно лишь немногим избранным. Религия дает человеку ту же истину, но языком чувства, конкретного образа». Она преимущественно для темной массы, для толпы... Это до Пруссии. В Пруссии Гегель провозглашает лютеранство несовершенным и гордится, что воспитан в догме меланхтоновского катехизиса.

* Оптиматами в Древнем Риме назывались аристократы, аристократическая партия. — Ред.

Любопытны взгляды Гегеля на отношения государства к церкви. Здесь идея государственного всемогущества выступает на первый план. Государство, говорит он, не должно опираться на религию; спорить против его начал во имя религиозных воззрений — нельзя. Государство обязано защищать религиозную общину, помогать ей и требовать от каждого гражданина принадлежности к какой-нибудь религиозной общине. Конечно, религия — дело личное, и чье бы то ни было вмешательство в него неуместно; но так как она приводит к известным правилам, то... вмешательство не только уместно, но и необходимо. Государству принадлежит верховный контроль...

Итак, оно — государство — всемогуще. «Оно — земной бог». В нем личность находит высшее свое определение. Оно должно направлять деятельность гражданина. Эллинский идеал Гегеля, его презрение к личной жизни нашли свое выражение в обоготворении государства. Но причем тут Пруссия? Почему прусское устройство и лютеранизм совершенны? Почему государственное начало может воплощаться только в полицейско-чиновничьей форме? Политический идеал Гегеля — прусское status quo 1820—1830 годов. Тут — чиновники и полиция, полиция и чиновники. Очевидно, философия сошла на землю.

Но это успокаивало умы. Министерство было в восторге и радовалось, так как Гегель «построил» прусское государство на начачах разумности и необходимости. Громадное влияние гегелевской философии обеспечивало ему спокойную будущность: опираясь на нее, можно было, по-видимому, идти по намеченному пути, не смущая себя никакими призраками. Сам Гегель продолжал работать в том же направлении... С могучей и злой диалектикой нападал он на своих противников, без устали развенчивал «героев чувств», философов веры и всех этих горячих «мальчишек», желающих перестроить разумную и необходимую жизнь по своему образцу. Он умер в 1831 году от холеры; последняя неоконченная его статья заключала в себе злую критику английского билля о реформе за его скромные, но все же демократические тенденции...